— Вот видишь, мой дорогой, твои волнения совершенно напрасны.
Но вот тут она как раз ошибалась: я абсолютно не волновался, напротив, я был совершенно спокоен и избавлен от всех переживаний. Еще никогда в жизни я не чувствовал себя до такой степени спокойно. Целыми днями я лежал в шезлонге и дремал либо наблюдал за проплывающими облаками или падающими листьями. Иногда откуда-то из-за горизонта до меня доносился рокот самолетов — для всех остальных там продолжалась война. Для меня она в прошлом, как и былая, полная преследований и опасностей жизнь.
Произошло это уже давно — восемь месяцев назад, в тот же вечер, когда я переступил порог «Двух торговцев». Элен мне, конечно же, рассказала все, что произошло после моего отъезда, но я даже не слушал ее, потому что не хотел этого знать; меня это уже совершенно не волновало. Теперь главным для меня было то, что она находилась рядом со мною, что она нашла этот дом и сама заключила договор об аренде, что именно она побеспокоилась о всех формальностях, связанных с нашим браком, и вообще обо всем. Я же лишь подписывал несчетное количество всевозможных бумаг. Теперь все это уже не имеет никакого значения.
В полудреме я вижу, как передо мной проплывают облака, образы, воспоминания, и придумываю восхитительные мелодии, которые тут же забываю. Время течет совершенно незаметно. Элен, сидя рядом со мной, вяжет и отгоняет мух от моего лица.
— Что тебе приготовить на ужин, Бернар?
— Мне все равно.
— Я сварю тебе бульон, картофельное пюре и поджарю яичницу.
— Великолепно.
Сперва я чувствовал себя уязвленным, но вскоре понял, что, несмотря на горячее желание, она так ничего и не сможет понять в физической любви. Зато у нее были внимательные руки, созданные для нежных жестов, заботы и утешения. И всякий раз я мысленно подстерегаю эти руки. Мне так хочется, чтобы они кормили меня, умывали, словно ребенка. Ведь, в сущности, я тоже не склонен к плотской любви. Я рос боязливым, эгоистичным мальчиком и почти что круглым сиротой. А вот с Элен я не чувствовал себя одиноким. Я настолько привык к шороху ее платья, что, пожалуй, не смог бы теперь обойтись без этого.
Беседовали мы с ней нечасто. Она была не слишком умна, а ее образование оказалось поверхностным и весьма условным. Но она получила хорошее воспитание, и этим сказано все! Тем не менее она считала себя пианисткой, поскольку умела в такт стучать по клавишам, и это единственное, что меня раздражало. Она, пожалуй, была бы самим совершенством, если бы согласилась излучать не слишком яркий свет, а слегка затемненный, как у ночника. И все же я не потерял надежды изменить ее. В снятом нами доме тоже стояло пианино, но очень старое, допотопное и совершенно расстроенное. По вечерам она мне на нем играла, а я слушал ее, сидя на старом диване с лопнувшими пружинами. Вся мебель в доме была какая-то старая, потрепанная и потому трогательная, комнаты просторные, с вылинявшими обоями.
Я пил свою настойку постоянно, потому что редко когда не чувствовал глухого жжения в желудке. Приятная на вкус настойка ромашки оказывала на меня, как правило, усыпляющее действие. Вытянув ноги и положив голову на спинку дивана, я смотрел на Элен, сидящую ко мне спиной и освещенную свечами, стоящими на пианино. К несчастью, она любила Шопена! Играет она жестко, возможно, нарочито жестко. О боже!
— Расслабься, — говорю я ей.
— Ты ничего в этом не смыслишь, — доносится в ответ.
— Наоборот, я очень даже понимаю музыку: здесь необходимо тепло, радость…
— У Шопена музыка грустная.
— Не всегда, Элен, не всегда.
— Что ты в этом понимаешь?
— Мне так кажется.
И когда искушение становится слишком сильным, я встаю, но не вынимаю рук из карманов.
— Начни снова, пожалуйста, доставь мне удовольствие… Не придавай столько значения ритму. Представь себе, что ты в воде, волны качают тебя…
Так и есть, не выдержав, я уже рисую в воздухе кончиками пальцев картину. Элен прерывает игру.
— Тебе, Бернар, надо бы возобновить занятия музыкой. Я могу тебе помочь в этом.
Вернувшись к своему дивану и глотнув настойки, я, сдерживаясь, отвечаю:
— Продолжай и больше не обращай на меня внимания.
И, повернувшись вполоборота, чтобы видеть мою реакцию, она начинает снова, а я лишь машинально покачиваю головой. В боку под ладонью я ощущаю боль, настойчивую и пульсирующую. Но она не приносит мне слишком много страданий, она похожа на точащего дерево жука-короеда. Элен опять останавливается…
— Тебе нехорошо?
— Немного.
Ну ничего! Усевшись рядом со мной, она обнимает меня за плечи, а я упираюсь головой в ее лоб.
— Мой дорогой, меня тревожит твое состояние. Я уверена, что дела пойдут на поправку, как только у нас появятся настоящие хлеб, сахар, кофе…
Но я тут же обрываю это перечисление, вспомнив, что все это мы уже ели, когда была жива Аньес. А теперь, как все, питаемся эрзац-продуктами. Элен помешивает ложечкой в чашке, и этот звук кажется мне необыкновенно нежным, а в затылке я ощущаю какую-то счастливую усталость. Блаженно прижавшись к Элен, я погружаюсь в тепло, и ее дыхание действует на меня благотворно.
— Ты видишь, мой дорогой Бернар, боль проходит. На вот, выпей.
С этими словами она подносит ложечку к моим губам, и я, закрыв глаза, пью. Металл позвякивает о мои зубы, и мной овладевает какое-то непонятное веселье. Мы одни в этом погруженном в дремоту доме, Элен обращается ко мне шепотом, иногда слышится поскрипывание мебели, а пианино отзывается эхом. И никаких движений! Мы часами просиживаем неподвижно — у Элен просто ангельское терпение. Затем она помогает мне подняться в спальню и лечь в постель.